Потушить антенны глаз. Настроить на 400 000 верст антенны слуха!
Сначала
— молодое рвение —
радостно принимал малейшее веянье.
Ловлю перелеты букв-пуль.
Складываю.
Расшифровываю,
волнуясь и дрожа.
И вдруг:
«Ллойд-Джордж зовет в Ливерпуль.
На конференцию.
Пажа́-пажа́!!»
Следующая.
Благой мат.
Не радио,
а Третьяков в своем «Рыде»:
«Чего не едете?
Эй, вы,
дипломат!
Послезавтра.
Обязательно!
В Мадриде!»
До чего мне этот старик осточертел!
Тысячное радио.
Несколько слов:
«Ллойд-Джордж.
Болезнь.
Надуло лоб.
Отставка.
Вызвал послов.
Конференция!»
Конотоп!
Черпнешь из другой воздушной волны.
Во́лны
другой чепухой полны́.
«Берлину
Париж:
Гони монету!»
«Парижу
Берлин:
Монет нету!»
«Берлину.
У аппарата Фош.
Платите! —
а то зазвените».
«Парижу.
Что ж,
заплатим,
извините».
И это в конце каждого месяца.
От этого
даже Аполлон Бельведерский взбесится.
А так как
я
человек, а не мрамор,
то это
меня
извело прямо.
Я вам не в курзале под вечер летний,
чтоб слушать
эти
радиосплетни.
Завинчусь.
Не будет нового покамест —
затянусь облаками-с.
Очень оригинальное ощущение. Головой провинтил облака и тучи. Земли не видно. Не видишь даже собственные плечи. Только небо. Только облака. Да в облаках моя головища.
Мореет тучами.
Облаком за́стит.
И я
на этом самом
на мо́ре
горой-головой плыву головастить —
второй какой-то брат черноморий.
Эскадры
верблюдокорабледраконьи.
Плывут.
Иззолочены солнечным Крезом.
И встретясь с фантазией ультра-Маркони,
об лоб разбиваемы облакорезом.
Громище.
Закатится
с тучи
по скату,
над ухом
грохотом расчересчурясь.
Втыкаю в уши о́блака вату,
стою в тишине, на молнии щурясь.
И дальше
летит
эта самая Лета;
не злобствуя дни текут и не больствуя,
а это
для человека
большое удовольствие.
Стою спокойный. Без единой думы. Тысячесилием воли сдерживаю антенны. Не гудеть!
Лишь на извивах подсознательных,
проселков окольней,
полумысль о культуре проходящих поколений:
раньше
аэро
шуршали о го́лени,
а теперь
уже шуршат о колени.
Так
дни
текли и текли в покое.
Дни дотекли.
И однажды
расперегрянуло такое,
что я
затрясся антенной каждой.
Колонны ног,
не колонны — стебли.
Так эти самые ноги колеблет.
В небо,
в эту облакову няньку,
сквозь земной
непрекращающийся зуд,
все законы природы вывернув наизнанку,
в небо
с земли разразили грозу.
Уши —
просто рушит.
Радиосмерч.
«Париж…
Согласно Версальскому
Пуанкаре да Ллойд…»
«Вена.
Долой!»
«Париж.
Фош.
Врешь, бош.
Берегись, унтер…»
«Berlin.
Runter!»
«Вашингтон.
Закрыть Европе кредит.
Предлагаем должникам торопиться со взносом».
«Москва.
А ну!
Иди!
Сунься носом».
За радио радио в воздухе пляшет.
Воздух
в сплошном
и грозобуквом ералаше.
Что это! Скорее! Скорее! Увидеть. Раскидываю тучи. Ладонь ко лбу. Глаза укрепил над самой землей. Вчера еще закандаленная границами, лежала здесь Россия одиноким красным оазисом. Пол-Европы горит сегодня. Прорывает огонь границы географии России. А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар. От красного тела России, от красного тела Германии огненными руками отделились колонны пролетариата. И у Данцига —
пальцами армий,
пальцами танков,
пальцами Фоккеров
одна другой руку жала.
И под пальцами
было чуть-чуть мо́кро
там,
где пилсудчина коридорами лежала.—
Влились. Сплошное огневище подо мной. Сжалось. Напряглось. Разорвалось звездой.
Надрывающиеся вопли:
«Караул!
Стой!»
А это
разливается пятиконечной звездой
в пять частей оторопевшего света.
Вот
один звездозуб,
острый,
узкий,
врезывается в край земли французской.